Она швырнула папиросу на пол, вся перевесилась через ручку кресла назад (там в стене кнопка, и ее трудно достать) - и мне запомнилось, как покачнулось кресло и поднялись от пола две его ножки. Потом упали шторы.
Подошла, обхватила крепко. Ее колени сквозь платье — медленный, нежный, теплый, обволакивающий все яд...
И вдруг... бывает: уж весь окунулся в сладкий и теплый сон — вдруг что-то прокололо, вздрагиваешь, и опять глаза широко открыты. Так сейчас: на полу в ее комнате затоптанные розовые талоны, и на одном буква Ф и какие-то цифры... Во мне они — сцепились в один клубок, и я даже сейчас не могу сказать, что это было за чувство, но я стиснул ее так, что она от боли вскрикнула...
Еще минута — из этих десяти или пятнадцати, на ярко-белой подушке — закинутая назад с полузакрытыми глазами голова; острая, сладкая полоска зубов. И это все время неотвязно, нелепо, мучительно, напоминает мне о чем-то, о чем нельзя, о чем сейчас — не надо. И я все нежнее, все жестче сжимаю ее — все ярче синие пятна от моих пальцев...
— Ты за этим и приходила — потому что тебе нужно было узнать?
Из зеркала на меня — острый, насмешливый треугольник бровей, приподнятых вверх, к вискам. Она обернулась, что-то сказать мне, но ничего не сказала.
— Не нужно, я знаю.
Проститься с ней? Я двинул свои — чужие — ноги, задел стул — он упал ничком, мертвый, как там — у нее в комнате. Губы у нее были холодные — когда-то такой же холодный был пол вот здесь, в моей комнате возле кровати.
А когда ушла — я сел на пол, нагнулся над брошенной ее папиросой — —
Я не могу больше, я не хочу больше!