Сначала мне пришло в голову, что ее убили во время грабежа...
Сначала мне пришло в голову, что ее убили во время грабежа. Потом подумал, что это дело рук агентов гестапо. Но ведь они искали меня, а не ее. Когда же я увидел, что ничего, кроме платья и зеркал, не повреждено, я все понял. Я вспомнил про ампулу с ядом, которую я дал ей; она говорила мне, что потеряла ее. Я стоял и смотрел на нее, потом бросился искать хоть какое-нибудь письмо. Его не было.
Впрочем, мы все, конечно, умрем...
— А я выпью, — призналась привратница. — Странно, что я так переволновалась из-за этого. Впрочем, мы все, конечно, умрем.
— Да, — сказала Элен. — Но никто в это не верит.
Она была человеком, в котором совершенно не откладывалось прошлое...
Она была человеком, в котором совершенно не откладывалось прошлое. То, что я ощущал лишь изредка, превращалось в ней в сверкающую явь. Прошлое каждый день обламывалось в ней напрочь, как лед под всадником на озере. Зато все стремилось в настоящее. То, что у других растягивается на всю жизнь, сгущалось у нее в одно мгновение. Но это не была слепая напряженность.
В тот раз на лесной лужайке я долго лежал не шевелясь...
В тот раз на лесной лужайке я долго лежал не шевелясь, я чувствовал себя чашей, налитой до краев, и боялся пролить хотя бы каплю. Потом я увидел, как в полной тишине, без малейшего дуновения ветра, сотни листьев полетели вдруг с деревьев вниз на землю, словно услышав таинственный безмолвный приказ. Они безмятежно скользили в ясном воздухе, и некоторые упали на меня.
Я лежал в лесу, смотрел на трепещущие пестрые пятна...
Я лежал в лесу, смотрел на трепещущие пестрые пятна умирающих листьев, которые падали с ветвей, и думал только об одном: даруй ей жизнь! Даруй ей жизнь, о боже, и я никогда не спрошу ни о чем. Жизнь человека всегда бесконечно больше любых противоречий, в которые он попадает. Поэтому позволь ей, господи, жить. И если это должно быть без меня, то пусть она живет без меня, но только живет!
Она пошла впереди меня в лес. Она была почти обнажена...
Она пошла впереди меня в лес. Она была почти обнажена, таинственна и прекрасна. В ней остался лишь отблеск прежней Елены, моей жены последних нескольких месяцев; осталось ровно столько, чтобы с очарованием и болью узнать ее в том дыхании прошедшего, когда кожа будто съеживается от озноба и ожидания.
Иногда — когда мы еще были на свободе, — просыпаясь ночью, я видел, что ее нет рядом...
Иногда — когда мы еще были на свободе, — просыпаясь ночью, я видел, что ее нет рядом. Тогда с уверенностью можно было идти прямо туда, где мы хранили еду. И она уж наверняка сидела там — в лунном свете, с самозабвенной улыбкой на губах — и поедала лакомый кусочек ветчины или набивала рот остатками десерта, припрятанного с вечера. И запивала все это вином прямо из бутылки.
Странная вещь — физическое превосходство...
Странная вещь — физическое превосходство. Это самое примитивное, что есть на свете. Оно не имеет ничего общего со смелостью или мужеством. Револьвер в руках какого-нибудь калеки сразу сводит это превосходство на нет. Все дело просто в количестве фунтов веса и мускулов. И все же чувствуешь себя обескураженным, когда перед тобой вырастает их мертвящая сила.
— Счастье... — медленно сказал Шварц. — Как оно сжимается...
— Счастье... — медленно сказал Шварц. — Как оно сжимается, садится в воспоминании! Будто дешевая ткань после стирки. Сосчитать можно только несчастья.
— Сколько нам еще осталось жить?..
— Сколько нам еще осталось жить? — спросила вдруг Елена.
— Если мы будем осторожными — год и, может быть, еще полгода.
— А если мы будем неосторожными?
— Только лето.
— Давай будем неосторожными, — сказала она.
— Лето так коротко.
— Ощущение опасности всегда обостряет восприятие жизни...
— Ощущение опасности всегда обостряет восприятие жизни. Но только до тех пор, пока опасность лишь маячит где-то на горизонте.
— Боже мой, — заговорил он снова. — Кто мы такие?..
— Боже мой, — заговорил он снова. — Кто мы такие? Вы, я, остальные люди? Что такое те, которых нет больше? Что более истинно: человек или его отражение? Живое — наполненное мукой и страстью — или воспоминание о нем, лишенное ощущения боли?
Разве мы можем знать истинную меру своего счастья...
Разве мы можем знать истинную меру своего счастья, если нам неизвестно, что ждет нас впереди!
— Я бы хотел, чтобы в памяти эта ночь осталась счастливейшей в моей жизни...
— Я бы хотел, чтобы в памяти эта ночь осталась счастливейшей в моей жизни, — прошептал он. — Она стала самой ужасной из всех. Вы думаете, память не может этого сделать? Может! Чудо, когда его переживаешь, никогда не бывает полным, только воспоминание делает его таким. И если счастье умерло, оно все-таки не может уже измениться и выродиться в разочарование. Оно по-прежнему остается совершенным.
Вы знаете, конечно, что время — это слабый настой смерти...
Вы знаете, конечно, что время — это слабый настой смерти. Нам постоянно, медленно подливают его, словно безвредное снадобье. Сначала он оживляет нас, и мы даже начинаем верить, что мы почти что бессмертны. Но день за днем и капля за каплей — он становится все крепче и крепче и в конце концов превращается в едкую кислоту, которая мутит и разрушает нашу кровь.
Все предстало вдруг резко и обнаженно, без прикрас...
Все предстало вдруг резко и обнаженно, без прикрас, и это ранящее сознание тут же, мгновенно превратилось в жгучее желание. Я хотел, я должен был сжать ее в объятиях, она нужна была мне вся, без остатка. Хотя бы еще один, последний раз. Ошеломленная Елена отвела мои руки и прошептала.
— Нет, нет, не сейчас! Мне нужно позвонить Элле! Подожди, не теперь! Мы должны...
А память наша вообще лжет, давая возможность выжить...
А память наша вообще лжет, давая возможность выжить, — старается смягчить невыносимое, покрывая его налетом забвения.
Проходя мимо, эсэсовцы смерили меня бешеным, вызывающим взглядом...
Проходя мимо, эсэсовцы смерили меня бешеным, вызывающим взглядом; остановившиеся глаза пленника на секунду задержались на мне, словно он хотел и не решался попросить о помощи. Губы его задвигались, но он ничего не сказал.
Мы пытались не думать о разлуке. Но нам это плохо удавалось...
Мы пытались не думать о разлуке. Но нам это плохо удавалось. Она стояла между нами, будто гигантская черная колонна, и единственное, что мы могли сделать, — это бросать из-за нее редкие взгляды на наши окаменевшие лица.
— Опять все так, как пять лет тому назад, — сказал я. — Только на этот раз мы уходим вместе.
Она затрясла головой.
— Я еду с тобой, — прошептала Елена...
— Я еду с тобой, — прошептала Елена.
— Что? Что ты сказала?
— А почему бы и нет?
Она остановила машину. Тишина обрушилась на нас, как немой удар. Потом начали проступать шумы ночи.
Судьба спускает дураку только до поры до времени...
Судьба спускает дураку только до поры до времени. Затем следует предупреждение. Тому, кто не внемлет, она наносит удар. Иногда можно почувствовать заранее, что время истекло.
— У тебя много было женщин во Франции?..
— У тебя много было женщин во Франции? — прошептала она, не открывая глаз.
— Не больше, чем это было необходимо, — ответил я. — И никогда не было такой, как ты.
Она обошла кровать походкой танцовщицы...
Она обошла кровать походкой танцовщицы, поставила бокал на пол рядом с собой и потянулась. Покрытая загаром неведомого солнца, она была беззаботна в своей наготе, как женщина, которая знает, что желанна, и не раз слышала об этом.
В любви вообще слишком много спрашивают...
В любви вообще слишком много спрашивают, а когда начинают к тому же докапываться до сути ответов — она быстро проходит.
Я ничего не ответил. Она сидела, будто амазонка...
Я ничего не ответил. Она сидела, будто амазонка, — обнаженная, с бокалом вина в руке, требовательная, лукавая, прямая и смелая, и я вдруг понял, что я ничего не знаю о ней. И раньше тоже не знал. Я не понимал, как она могла жить со мной раньше. Я вдруг почувствовал себя в роли человека, который был уверен, что владеет прелестной овечкой.
Рядом с ней, на расписном итальянском столике, я увидел в серебряной рамке фотографию незнакомого мужчины...
Рядом с ней, на расписном итальянском столике, я увидел в серебряной рамке фотографию незнакомого мужчины.
— Это еще нужно? — спросил я.
— Нет, — ошеломленно ответила она, взяла фотографию и сунула в ящик стола.
Шварц взглянул на меня и улыбнулся.
Женщинам ничего не нужно объяснять...
Женщинам ничего не нужно объяснять, с ними всегда надо действовать.
Она опустила голову. Я подумал о том, что теперь должен быть счастлив...
Она опустила голову. Я подумал о том, что теперь должен быть счастлив, но тогда не чувствовал этого. Это ощущение приходит позже. Теперь-то я знаю, что тогда я был счастлив.
Она перепрыгнула через цепь, сделала несколько шагов в темноту...
Она перепрыгнула через цепь, сделала несколько шагов в темноту, остановилась и повернулась ко мне. Трудно сказать, что я почувствовал в это мгновение. Если я скажу, что тогда передо мной шла моя жизнь, что вдруг, остановившись, она обернулась и взглянула мне в лицо, — это опять будут одни слова. Это и правда и неправда. Я чувствовал все это и чувствовал что-то еще, чего нельзя передать.
Мне показалось, что пустая, мрачная одержимость...
Мне показалось, что пустая, мрачная одержимость — это знамение нашего времени. Люди в истерии и страхе следуют любым призывам, независимо от того, кто и с какой стороны начинает их выкрикивать, лишь бы только при этом крикун обещал человеческой массе принять на себя тяжелое бремя мысли и ответственности. Масса боится и не хочет этого бремени.
Мне казалось порой, что я стою в пустой комнате...
Мне казалось порой, что я стою в пустой комнате. На противоположных стенах висят зеркала, отбрасывают мой облик в зияющую бесконечность, и за каждым моим отражением вырисовывается другое, выглядывающее из-за плеч. Зеркала старые, темные, и никак не удается рассмотреть, какое же у меня выражение лица: вопросительное, печальное или исполненное надежды.
— Знаете ли вы этот ужасный тихий шелест в трубке...
— Знаете ли вы этот ужасный тихий шелест в трубке, когда вы у телефона ждете: жить или умереть?
Я кивнул:
— Знаю. Так иногда заклинают судьбу, чтобы она была милостивее.
Я обычный человек, лишенный каких-нибудь особых качеств...
Я обычный человек, лишенный каких-нибудь особых качеств. Я прожил с женой четыре года, как живут многие: без ссор, приятно, но и без больших страстей. После первых месяцев у нас началось то, что называют счастливым браком: отношения двух людей, решивших, что уважение друг к другу — основа совместного уютного бытия. Мы не тосковали по несбыточным снам. Так, по крайней мере, казалось мне.
В неприятных воспоминаниях есть одна хорошая сторона...
В неприятных воспоминаниях есть одна хорошая сторона: они убеждают человека в том, что он теперь счастлив, даже если секунду назад он в это не верил. Счастье — такое относительное понятие! Кто это постиг, редко чувствует себя совершенно несчастным.