— Между нами говоря, Штайнер, знаете, что самое страшное на свете?..
— Между нами говоря, Штайнер, знаете, что самое страшное на свете? Скажу откровенно: самое страшное то, что все рано или поздно превращается в привычку. — Он посадил пенсне на нос. — Даже так называемый экстаз!
— Теперь я тебя больше не отпущу, — сказала она. — Никогда...
— Теперь я тебя больше не отпущу, — сказала она. — Никогда.
Керн взглянул на нее. Он еще не видел ее такой. Она совершенно изменилась. То, что раньше порою разделяло их, словно тень, теперь исчезло. Сейчас вся ее душа была открыта, она вся была здесь, и он в первый раз почувствовал, что она принадлежит ему. Раньше он никогда не знал этого наверняка.
Она ничего не ответила. Она стояла на площадке лестницы...
Она ничего не ответила. Она стояла на площадке лестницы, нагнувшись вперед, и ждала его. Он взбежал по ступенькам, и внезапно она очутилась рядом с ним — теплая и настоящая, сама жизнь, даже больше, чем жизнь.
Ничего не страшно, пока тот...
Ничего не страшно, пока тот, кого ты любишь, еще жив.
— Отдай ему письма, Лила, — сказал Штайнер...
— Отдай ему письма, Лила, — сказал Штайнер. — Он все равно не позавтракает прежде…
— Я ничего не имею против приключений...
— Я ничего не имею против приключений, — добавил Штайнер. — И ничего — против любви. И меньше всего — против тех, которые дают нам немного тепла, когда мы в пути. Может быть, я немножко против нас самих. Потому что мы берем, а взамен можем дать очень немногое.
Все четверо пошли дальше, пока свет не исчез между деревьями...
Все четверо пошли дальше, пока свет не исчез между деревьями.
Керн услышал позади себя тихий голос мужа женщины, которая его выдала.
— Извините... она была вне себя... извините! Она уже наверняка жалеет
об этом.
— Мне теперь все равно, — сказал Керн, обернувшись.
— Вы поймите, — зашептал мужчина. — Страх, ужас...
— Понять-то я пойму! — Керн обернулся. — Но простить — это для меня
Сначала мне пришло в голову, что ее убили во время грабежа...
Сначала мне пришло в голову, что ее убили во время грабежа. Потом подумал, что это дело рук агентов гестапо. Но ведь они искали меня, а не ее. Когда же я увидел, что ничего, кроме платья и зеркал, не повреждено, я все понял. Я вспомнил про ампулу с ядом, которую я дал ей; она говорила мне, что потеряла ее. Я стоял и смотрел на нее, потом бросился искать хоть какое-нибудь письмо. Его не было.
Впрочем, мы все, конечно, умрем...
— А я выпью, — призналась привратница. — Странно, что я так переволновалась из-за этого. Впрочем, мы все, конечно, умрем.
— Да, — сказала Элен. — Но никто в это не верит.
Она была человеком, в котором совершенно не откладывалось прошлое...
Она была человеком, в котором совершенно не откладывалось прошлое. То, что я ощущал лишь изредка, превращалось в ней в сверкающую явь. Прошлое каждый день обламывалось в ней напрочь, как лед под всадником на озере. Зато все стремилось в настоящее. То, что у других растягивается на всю жизнь, сгущалось у нее в одно мгновение. Но это не была слепая напряженность.
В тот раз на лесной лужайке я долго лежал не шевелясь...
В тот раз на лесной лужайке я долго лежал не шевелясь, я чувствовал себя чашей, налитой до краев, и боялся пролить хотя бы каплю. Потом я увидел, как в полной тишине, без малейшего дуновения ветра, сотни листьев полетели вдруг с деревьев вниз на землю, словно услышав таинственный безмолвный приказ. Они безмятежно скользили в ясном воздухе, и некоторые упали на меня.
Я лежал в лесу, смотрел на трепещущие пестрые пятна...
Я лежал в лесу, смотрел на трепещущие пестрые пятна умирающих листьев, которые падали с ветвей, и думал только об одном: даруй ей жизнь! Даруй ей жизнь, о боже, и я никогда не спрошу ни о чем. Жизнь человека всегда бесконечно больше любых противоречий, в которые он попадает. Поэтому позволь ей, господи, жить. И если это должно быть без меня, то пусть она живет без меня, но только живет!
Она пошла впереди меня в лес. Она была почти обнажена...
Она пошла впереди меня в лес. Она была почти обнажена, таинственна и прекрасна. В ней остался лишь отблеск прежней Елены, моей жены последних нескольких месяцев; осталось ровно столько, чтобы с очарованием и болью узнать ее в том дыхании прошедшего, когда кожа будто съеживается от озноба и ожидания.
Иногда — когда мы еще были на свободе, — просыпаясь ночью, я видел, что ее нет рядом...
Иногда — когда мы еще были на свободе, — просыпаясь ночью, я видел, что ее нет рядом. Тогда с уверенностью можно было идти прямо туда, где мы хранили еду. И она уж наверняка сидела там — в лунном свете, с самозабвенной улыбкой на губах — и поедала лакомый кусочек ветчины или набивала рот остатками десерта, припрятанного с вечера. И запивала все это вином прямо из бутылки.
Странная вещь — физическое превосходство...
Странная вещь — физическое превосходство. Это самое примитивное, что есть на свете. Оно не имеет ничего общего со смелостью или мужеством. Револьвер в руках какого-нибудь калеки сразу сводит это превосходство на нет. Все дело просто в количестве фунтов веса и мускулов. И все же чувствуешь себя обескураженным, когда перед тобой вырастает их мертвящая сила.
— Счастье... — медленно сказал Шварц. — Как оно сжимается...
— Счастье... — медленно сказал Шварц. — Как оно сжимается, садится в воспоминании! Будто дешевая ткань после стирки. Сосчитать можно только несчастья.
— Сколько нам еще осталось жить?..
— Сколько нам еще осталось жить? — спросила вдруг Елена.
— Если мы будем осторожными — год и, может быть, еще полгода.
— А если мы будем неосторожными?
— Только лето.
— Давай будем неосторожными, — сказала она.
— Лето так коротко.
— Ощущение опасности всегда обостряет восприятие жизни...
— Ощущение опасности всегда обостряет восприятие жизни. Но только до тех пор, пока опасность лишь маячит где-то на горизонте.
— Боже мой, — заговорил он снова. — Кто мы такие?..
— Боже мой, — заговорил он снова. — Кто мы такие? Вы, я, остальные люди? Что такое те, которых нет больше? Что более истинно: человек или его отражение? Живое — наполненное мукой и страстью — или воспоминание о нем, лишенное ощущения боли?
Разве мы можем знать истинную меру своего счастья...
Разве мы можем знать истинную меру своего счастья, если нам неизвестно, что ждет нас впереди!
— Я бы хотел, чтобы в памяти эта ночь осталась счастливейшей в моей жизни...
— Я бы хотел, чтобы в памяти эта ночь осталась счастливейшей в моей жизни, — прошептал он. — Она стала самой ужасной из всех. Вы думаете, память не может этого сделать? Может! Чудо, когда его переживаешь, никогда не бывает полным, только воспоминание делает его таким. И если счастье умерло, оно все-таки не может уже измениться и выродиться в разочарование. Оно по-прежнему остается совершенным.
Вы знаете, конечно, что время — это слабый настой смерти...
Вы знаете, конечно, что время — это слабый настой смерти. Нам постоянно, медленно подливают его, словно безвредное снадобье. Сначала он оживляет нас, и мы даже начинаем верить, что мы почти что бессмертны. Но день за днем и капля за каплей — он становится все крепче и крепче и в конце концов превращается в едкую кислоту, которая мутит и разрушает нашу кровь.
Все предстало вдруг резко и обнаженно, без прикрас...
Все предстало вдруг резко и обнаженно, без прикрас, и это ранящее сознание тут же, мгновенно превратилось в жгучее желание. Я хотел, я должен был сжать ее в объятиях, она нужна была мне вся, без остатка. Хотя бы еще один, последний раз. Ошеломленная Елена отвела мои руки и прошептала.
— Нет, нет, не сейчас! Мне нужно позвонить Элле! Подожди, не теперь! Мы должны...
А память наша вообще лжет, давая возможность выжить...
А память наша вообще лжет, давая возможность выжить, — старается смягчить невыносимое, покрывая его налетом забвения.
Проходя мимо, эсэсовцы смерили меня бешеным, вызывающим взглядом...
Проходя мимо, эсэсовцы смерили меня бешеным, вызывающим взглядом; остановившиеся глаза пленника на секунду задержались на мне, словно он хотел и не решался попросить о помощи. Губы его задвигались, но он ничего не сказал.
Мы пытались не думать о разлуке. Но нам это плохо удавалось...
Мы пытались не думать о разлуке. Но нам это плохо удавалось. Она стояла между нами, будто гигантская черная колонна, и единственное, что мы могли сделать, — это бросать из-за нее редкие взгляды на наши окаменевшие лица.
— Опять все так, как пять лет тому назад, — сказал я. — Только на этот раз мы уходим вместе.
Она затрясла головой.
— Я еду с тобой, — прошептала Елена...
— Я еду с тобой, — прошептала Елена.
— Что? Что ты сказала?
— А почему бы и нет?
Она остановила машину. Тишина обрушилась на нас, как немой удар. Потом начали проступать шумы ночи.
Судьба спускает дураку только до поры до времени...
Судьба спускает дураку только до поры до времени. Затем следует предупреждение. Тому, кто не внемлет, она наносит удар. Иногда можно почувствовать заранее, что время истекло.
— У тебя много было женщин во Франции?..
— У тебя много было женщин во Франции? — прошептала она, не открывая глаз.
— Не больше, чем это было необходимо, — ответил я. — И никогда не было такой, как ты.
Она обошла кровать походкой танцовщицы...
Она обошла кровать походкой танцовщицы, поставила бокал на пол рядом с собой и потянулась. Покрытая загаром неведомого солнца, она была беззаботна в своей наготе, как женщина, которая знает, что желанна, и не раз слышала об этом.
В любви вообще слишком много спрашивают...
В любви вообще слишком много спрашивают, а когда начинают к тому же докапываться до сути ответов — она быстро проходит.
Я ничего не ответил. Она сидела, будто амазонка...
Я ничего не ответил. Она сидела, будто амазонка, — обнаженная, с бокалом вина в руке, требовательная, лукавая, прямая и смелая, и я вдруг понял, что я ничего не знаю о ней. И раньше тоже не знал. Я не понимал, как она могла жить со мной раньше. Я вдруг почувствовал себя в роли человека, который был уверен, что владеет прелестной овечкой.
Рядом с ней, на расписном итальянском столике, я увидел в серебряной рамке фотографию незнакомого мужчины...
Рядом с ней, на расписном итальянском столике, я увидел в серебряной рамке фотографию незнакомого мужчины.
— Это еще нужно? — спросил я.
— Нет, — ошеломленно ответила она, взяла фотографию и сунула в ящик стола.
Шварц взглянул на меня и улыбнулся.
Женщинам ничего не нужно объяснять...
Женщинам ничего не нужно объяснять, с ними всегда надо действовать.
Она опустила голову. Я подумал о том, что теперь должен быть счастлив...
Она опустила голову. Я подумал о том, что теперь должен быть счастлив, но тогда не чувствовал этого. Это ощущение приходит позже. Теперь-то я знаю, что тогда я был счастлив.
Она перепрыгнула через цепь, сделала несколько шагов в темноту...
Она перепрыгнула через цепь, сделала несколько шагов в темноту, остановилась и повернулась ко мне. Трудно сказать, что я почувствовал в это мгновение. Если я скажу, что тогда передо мной шла моя жизнь, что вдруг, остановившись, она обернулась и взглянула мне в лицо, — это опять будут одни слова. Это и правда и неправда. Я чувствовал все это и чувствовал что-то еще, чего нельзя передать.
Мне показалось, что пустая, мрачная одержимость...
Мне показалось, что пустая, мрачная одержимость — это знамение нашего времени. Люди в истерии и страхе следуют любым призывам, независимо от того, кто и с какой стороны начинает их выкрикивать, лишь бы только при этом крикун обещал человеческой массе принять на себя тяжелое бремя мысли и ответственности. Масса боится и не хочет этого бремени.
Мне казалось порой, что я стою в пустой комнате...
Мне казалось порой, что я стою в пустой комнате. На противоположных стенах висят зеркала, отбрасывают мой облик в зияющую бесконечность, и за каждым моим отражением вырисовывается другое, выглядывающее из-за плеч. Зеркала старые, темные, и никак не удается рассмотреть, какое же у меня выражение лица: вопросительное, печальное или исполненное надежды.
— Знаете ли вы этот ужасный тихий шелест в трубке...
— Знаете ли вы этот ужасный тихий шелест в трубке, когда вы у телефона ждете: жить или умереть?
Я кивнул:
— Знаю. Так иногда заклинают судьбу, чтобы она была милостивее.
Я обычный человек, лишенный каких-нибудь особых качеств...
Я обычный человек, лишенный каких-нибудь особых качеств. Я прожил с женой четыре года, как живут многие: без ссор, приятно, но и без больших страстей. После первых месяцев у нас началось то, что называют счастливым браком: отношения двух людей, решивших, что уважение друг к другу — основа совместного уютного бытия. Мы не тосковали по несбыточным снам. Так, по крайней мере, казалось мне.
В неприятных воспоминаниях есть одна хорошая сторона...
В неприятных воспоминаниях есть одна хорошая сторона: они убеждают человека в том, что он теперь счастлив, даже если секунду назад он в это не верил. Счастье — такое относительное понятие! Кто это постиг, редко чувствует себя совершенно несчастным.
Я любил смотреть, как Пат одевается....
Я любил смотреть, как Пат одевается. Никогда еще я не чувствовал с такой силой вечную, непостижимую тайну женщины, как в минуты, когда она тихо двигалась перед зеркалом, задумчиво гляделась в него, полностью растворялась в себе, уходя в подсознательное, необъяснимое самоощущение своего пола.
...но глядя на Пат, я чувствовал, как...
...но глядя на Пат, я чувствовал, как глухая печаль, плотно заполнившая меня, снова и снова захлестывалась какой-то дикой надеждой, преображалась и смешивалась с ней, и одно превращалось в другое – печаль, надежда, вечер и красивая девушка среди сверкающих зеркал и бра; и внезапно меня охватило странное ощущение, будто именно это и есть жизнь, жизнь в самом глубоком смысле, а может быть, даже и сч
— Но ты не должна меня ждать. Никогда....
— Но ты не должна меня ждать. Никогда. Очень страшно ждать чего-то.
Она покачала головой.
— Этого ты не понимаешь, Робби. Страшно, когда нечего ждать.
Мне казалось, что женщина не должна...
Мне казалось, что женщина не должна говорить мужчине, что любит его. Об этом пусть говорят ее сияющие, счастливые глаза. Они красноречивее всяких слов.
Трудно найти слова, когда действительно...
Трудно найти слова, когда действительно есть что сказать. И даже если нужные слова приходят, то стыдишься их произнести. Все эти слова принадлежат прошлым столетиям. Наше время не нашло еще слов для выражения своих чувств. Оно умеет быть только развязным, все остальное – искусственно.
Любовь зарождается в человеке, но...
Любовь зарождается в человеке, но никогда не кончается в нем. И даже если есть все: и человек, и любовь, и счастье, и жизнь, - то по какому-то страшному закону этого всегда мало, и чем большим это кажется, тем меньше оно на самом деле. Я украдкой глядел на Пат.
Она полностью отдалась звукам, и я...
Она полностью отдалась звукам, и я любил ее, потому что она не прислонилась ко мне и не взяла мою руку, она не только не смотрела на меня, но, казалось, даже и не думала обо мне, просто забыла.
- Любовь, - невозмутимо заметил...
- Любовь, - невозмутимо заметил Готтфрид, - чудесная вещь. Но она портит характер.
Мне хотелось, чтобы она была для меня...
Мне хотелось, чтобы она была для меня нежданным подарком, счастьем, которое пришло и снова уйдет, - только так. Я не хотел допускать и мысли, что это может быть чем-то большим. Я слишком хорошо знал: всякая любовь хочет быть вечной, в этом и состоит ее вечная мука. Не было ничего прочного, ничего.
Она прикоснулась руками к моим вискам....
Она прикоснулась руками к моим вискам. Было бы чудесно остаться здесь в этот вечер, быть возле нее, под мягким голубым одеялом... Но что-то удерживало меня. Не скованность, не страх и не осторожность, - просто очень большая нежность, нежность, в которой растворялось желание.
Она спала, положив голову на мою руку....
Она спала, положив голову на мою руку. Я часто просыпался и смотрел на нее. Мне хотелось, чтобы эта ночь длилась бесконечно. Нас несло где-то по ту сторону времени. Все пришло так быстро, и я еще ничего не мог понять. Я еще не понимал, что меня любят. Правда, я знал, что умею по-настоящему дружить с мужчинами, но я не представлял себе, за что, собственно, меня могла бы полюбить женщина.
Никогда я не забуду это лицо, никогда...
Никогда я не забуду это лицо, никогда не забуду, как оно склонилось ко мне, красивое и выразительное, как оно просияло лаской и нежностью, как оно расцвело в этой сверкающей тишине, - никогда не забуду, как ее губы потянулись ко мне, глаза приблизились к моим, как будто они разглядывали меня, вопрошающе и серьезно, и как потом эти большие мерцающие глаза медленно закрылись, словно сдавшись...
- Любовь! О мой Артур! Когда я...
- Любовь! О мой Артур! Когда я вспоминаю этого подлеца, я и теперь еще чувствую слабость в коленях. А если по-серьезному, так вот что я тебе скажу, Робби: человеческая жизнь тянется слишком долго для одной любви. Просто слишком долго. Артур сказал мне это, когда сбежал от меня. И это верно. Любовь чудесна. Но кому-то из двух всегда становится скучно. А другой остается ни с чем.
Я глядел ей вслед, пока не погас свет...
Я глядел ей вслед, пока не погас свет на лестнице. Потом я сел в кадиллак и поехал. Странное чувство овладело мной. Все было так не похоже на другие вечера, когда вдруг начинаешь сходить с ума по какой-нибудь девушке. Было гораздо больше нежности, хотелось хоть раз почувствовать себя свободным. Унестись... Все равно куда...
- Что ж, давайте чокнемся, - сказал он
- Что ж, давайте чокнемся, - сказал он. – Пусть наши дети заимеют богатых родителей.
«Вам хорошо, вы одиноки», - сказал мне...
«Вам хорошо, вы одиноки», - сказал мне Хассе. Что ж, и впрямь все отлично, - кто одинок, тот не будет покинут. Но иногда по вечерам это искусственное строение обрушивалось и жизнь становилась рыдающей стремительной мелодией, вихрем дикой тоски, желаний, скорби и надежд. Вырваться бы из этого бессмысленного отупения, бессмысленного вращения этой вечной шарманки – вырваться безразлично куда.
Только не принимать ничего близко к...
Только не принимать ничего близко к сердцу. Ведь то, что примешь, хочешь удержать. А удержать нельзя ничего.
Отчаяние охватило их, и одновременно...
Отчаяние охватило их, и одновременно ливнем нахлынула нестерпимая нежность, но ей нельзя было поддаться. Они чувствовали, что стоит только впустить ее, и она разорвет их на части.
- Вы улыбаетесь. И вы так спокойны?...
- Вы улыбаетесь. И вы так спокойны? Почему вы не кричите?
- Я кричу. Только вы не слышите.
...а иной раз, когда тишина кричит,...
...а иной раз, когда тишина кричит, приходится заглушать ее самым громким, что у тебя есть.
О счастье можно говорить минут пять, не...
О счастье можно говорить минут пять, не больше. Тут ничего не скажешь, кроме того, что ты счастлива. А о несчастье люди рассказывают ночи напролет.
- Ты будешь мне изменять?
- Ты будешь мне изменять?
- Естественно, - сказала она.
- По-твоему, это естественно?
- Я не изменяю тебе, когда ты здесь.
Я взглянул на Наташу. Я не был до конца уверен, что у нее на уме то же, что и на языке.
- Когда человека нет, у тебя появляется чувство, будто он уже никогда не вернется, - сказала она.
Почему, собственно, мы проявляем...
Почему, собственно, мы проявляем гораздо больший интерес к несчастью своих ближних, нежели к счастью? Значит ли это, что человек – завистливая скотина?
Это опасно. Человек, который склонен к...
Это опасно. Человек, который склонен к возвышенным чувствам, обманывает обычно и себя и других.
...о том, что мы не должны причинять...
...о том, что мы не должны причинять друг другу боль. И о том, что мы сошлись лишь для того, чтобы забыть старые романы. И мы, дрожа как овцы после урагана, укрылись под сенью этой ни к чему не обязывающей любвишки, укрылись, чтобы зализать раны, которые нам нанесли другие.
Раз ты спрашиваешь, жениться тебе или...
Раз ты спрашиваешь, жениться тебе или не жениться, то не женись.
Я сознавал, что ночью все кажется более...
Я сознавал, что ночью все кажется более драматичным, умножаются ценности, меняются понятия, и тем не менее я продолжал сидеть, ощущая распростертые надо мной крылья грусти, бессильной ярости и скорби.
А иной раз кажется, что к разочарованию...
А иной раз кажется, что к разочарованию можно привыкнуть. Но это не так. С каждым разом оно причиняет все большую боль. Такую боль, что становится жутко. Кажется, будто с каждым разом ожоги все сильнее. И с каждым разом боль проходит все медленнее.
Она тоже была во власти простых эмоций...
Она тоже была во власти простых эмоций и бесхитростных горестей; тоже никак не могла понять, что счастье – не стабильное состояние, а лишь зыбь на воде.
В конце концов все воспоминания...
В конце концов все воспоминания печальны, ибо они связаны с прошлым.
- Что это? Мистерия человеческой души –...
- Что это? Мистерия человеческой души – любовь?
- Мистерия человеческих заблуждений, когда каждый верит, что другой – его пленник.
Человек никогда не меняется. Несмотря...
Человек никогда не меняется. Несмотря на то, что дает себе тысячу клятв. Когда тебя кладут на обе лопатки, ты полон раскаяния, но стоит вздохнуть свободнее, и все клятвы забыты.
Любовь – факел, летящий в бездну, и...
Любовь – факел, летящий в бездну, и только в это мгновение озаряющий всю глубину ее!
Война все разрушила, но в солдатскую...
Война все разрушила, но в солдатскую дружбу мы верили. А теперь видим: чего не сделала смерть, то довершает жизнь, - она разлучает нас.
Да, прощание всегда тяжело, но...
Да, прощание всегда тяжело, но возвращение иной раз еще тяжелее.
- Слишком часто что-то убегало от нас,...
- Слишком часто что-то убегало от нас, и для многих это была сама жизнь...
- Ах, человек! Это самая ненадежная...
- Ах, человек! Это самая ненадежная штука в мире.
- А что с ним было? – вяло спрашиваю я,...
- А что с ним было? – вяло спрашиваю я, отяжелев от непривычного тепла. – Осколком или пулей?
- Да что ты, Эрнст, - удивляется отец моему вопросу, - он ведь не солдат! У него было воспаление легких.
- Ах, да! – говорю я, выпрямляюсь на своем стуле. – Бывает еще и такое.
Допустим, что мы останемся в живых; но...
Допустим, что мы останемся в живых; но будем ли мы жить?
- Как странно... – сказала она очень...
С минуту она лежала молча. Слышалось лишь ее тяжелое дыхание.
- Как странно... – сказала она очень тихо. – Странно, что человек может умереть... когда он любит...
Равик склонился над ней. Темнота. Ее лицо. Больше ничего.
- Я не была хороша... с тобой... – прошептала она.
- Ты моя жизнь...
- Я не могу... мои руки...
- А ты – там, наверху, - сказал он,...
- А ты – там, наверху, - сказал он, рассмеявшись, и обращаясь к освещенному окну и не замечая, что смеется. – Ты, маленький огонек, фата-моргана, лицо, обретшее надо мной такую странную власть; ты, повстречавшаяся мне на планете, где существуют сотни тысяч других, лучших, более прекрасных, умных, добрых, верных, рассудительных...
— А я было собралась... начать жить...
Она слегка повернула голову.
— А я было собралась... начать жить по-новому, — прошептала она.
Равик промолчал. Что он мог ей сказать? Возможно, это была правда. Да и кому, собственно, не хочется начать жить по-новому?
Равик поднял глаза. Руки больше не...
Равик поднял глаза. Руки больше не дрожали и не потели под резиновыми перчатками, которые он сменил уже дважды.
Вебер стоял напротив.
- Если хотите, Равик, вызовем Маршо. Он сможет тут быть через пятнадцать минут. Пусть оперирует он, а вы ассистируйте.
- Не надо. У нас слишком мало времени. Да я и не смог бы со стороны смотреть на все это. Уж лучше самому.
Равик глубоко вздохнул.
Одного человека он любил и потерял....
Одного человека он любил и потерял. Другого – ненавидел и убил. Оба освободили его. Один – воскресил его чувства, другой – погасил память о прошлом. Не осталось ничего незавершенного. Больше не было ни желаний, ни ненависти, ни жалоб. Если что-то должно начаться вновь – пусть начинается.
То был конец и свершение. Равик уже не...
То был конец и свершение. Равик уже не раз испытал подобное чувство. Но теперь это ощущение было удивительно целостным. От него нельзя было уйти, оно пронизывало душу, и ничто не сопротивлялось ему. Все стало невесомым и словно парило в пространстве. Будущее встретилось с прошлым, и не было больше ни желаний, ни боли. Прошедшее и будущее казались одинаково важными и значительными.
- Стерва или святая. В конце концов,...
- Стерва или святая. В конце концов, какая разница? Важно, как мы сами к этому относимся. Тебе, мирному посетителю борделей, повелителю шестнадцати женщин, этого не понять. Любовь – не торгаш, стремящийся получить проценты с капитала. А для фантазии достаточно нескольких гвоздей, чтобы развесить на них свои покрывала. И ей не важно, какие это гвозди – золотые, железные, даже ржавые...
Ни один человек не может стать более...
Ни один человек не может стать более чужим, чем тот, кого ты в прошлом любил, устало подумал он. Рвется таинственная нить, связывавшая его с твоим воображением. Между ним и тобой еще проносятся зарницы, еще что-то мерцает, словно угасающие, призрачные звезды. Но это мертвый свет. Он возбуждает, но уже не воспламеняет – невидимый ток чувств прервался. Равик откинул голову на спинку дивана.
- Остаться друзьями? Развести маленький...
- Остаться друзьями? Развести маленький огородик на остывшей лаве угасших чувств? Нет, это не для нас с тобой. Так бывает только после мелких интрижек, да и то получается пошловато. Любовь не пятнают дружбой. Конец есть конец.
- Чем больше мы друг с другом говорим,...
- Чем больше мы друг с другом говорим, тем меньше что-либо понимаем. Есть вещи, которые невозможно ни понять, ни объяснить.
- Других я забывала. А тебя вот забыть...
- Других я забывала. А тебя вот забыть не могу. Почему?
Равик сделал глоток.
- Быть может, потому, что ты не сумела полностью прибрать меня к рукам.
Я потерял ее, подумал Равик. Потерял...
Я потерял ее, подумал Равик. Потерял навсегда – безвозвратно. Нельзя уже более надеяться, что она просто ошиблась, запуталась, что она еще может опомниться и вернуться. Хорошо знать все до конца, особенно когда разыгравшееся воображение начнет снова затемнять рассудок. Мягкая, неумолимая, безнадежно грустная химия!
Человек не подозревает, как много он...
Человек не подозревает, как много он способен забыть. Это и великое благо и страшное зло.
- Да. Всегда одни и те же. И всегда...
- Да. Всегда одни и те же. И всегда другие. Всегда другие и всегда одни и те же.
Зачем он это говорит? Что-то говорило вместо него, позади него. Какой-то отзвук, эхо, доносящееся издалека, откуда-то из-за грани последней надежды. Но на что же он надеялся?
Она пожала плечами, и это вызвало в нем...
Она пожала плечами, и это вызвало в нем смутное воспоминание и тоску. Плечи... Когда-то он видел их совсем рядом, они тихо опускались и поднимались во сне. Летучее облачко, стайка птиц. Их крылья поблескивают на фоне красноватого неба. Неужели все уже в прошлом? В далеком прошлом? Говори, память, незримый счетовод чувств.
Жоан подошла к шкафчику. Равик наблюдал...
Жоан подошла к шкафчику. Равик наблюдал за ней. Сейчас даже воздух пронизан соблазном. И сразу кажется: вот тут-то мы и поставим свой дом... Старый, вечный обман чувств... Будто сердце хоть когда-нибудь может успокоиться дольше, чем на одну ночь!
Он не ответил. Она стояла и в упор...
Он не ответил. Она стояла и в упор смотрела на него. Смотрела и молчала. Воздух, узкий коридор, тусклый свет – все вдруг наполнилось ею. Опять искушение, опять все призывно и безудержно манит, как земля, когда стоишь на высокой башне, свесившись через перила, и кружится голова, и тянет вниз...
Все вы этого хотите, - продолжала она с...
Все вы этого хотите, - продолжала она с презрением. – Не лги, не лги! Говори только правду! А скажи вам правду – и вы не в силах вынести ее. Никто ее не выносит!